Неточные совпадения
Сработано
было чрезвычайно много на сорок два
человека. Весь большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос,
был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину
хотелось как можно больше скосить в этот день, и досадно
было на солнце, которое так скоро спускалось. Он не чувствовал никакой усталости; ему только
хотелось еще и еще поскорее и как можно больше сработать.
Прежде бывало, — говорил Голенищев, не замечая или не желая заметить, что и Анне и Вронскому
хотелось говорить, — прежде бывало вольнодумец
был человек, который воспитался в понятиях религии, закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства; но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые вырастают и не слыхав даже, что
были законы нравственности, религии, что
были авторитеты, а которые прямо вырастают в понятиях отрицания всего, т. е. дикими.
Мне
хочется, чтобы он
был совершенным зверем!» Пошли смотреть пруд, в котором, по словам Ноздрева, водилась рыба такой величины, что два
человека с трудом вытаскивали штуку, в чем, однако ж, родственник не преминул усомниться.
— Да мне
хочется, чтобы у тебя
были собаки. Послушай, если уж не хочешь собак, так купи у меня шарманку, чудная шарманка; самому, как честный
человек, обошлась в полторы тысячи: тебе отдаю за девятьсот рублей.
— Понимаю (вы, впрочем, не утруждайте себя: если хотите, то много и не говорите); понимаю, какие у вас вопросы в ходу: нравственные, что ли? вопросы гражданина и
человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще и гражданин и
человек? А коли так, так и соваться не надо
было; нечего не за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль не
хочется?
— Вот вы, наверно, думаете, как и все, что я с ним слишком строга
была, — продолжала она, обращаясь к Раскольникову. — А ведь это не так! Он меня уважал, он меня очень, очень уважал! Доброй души
был человек! И так его жалко становилось иной раз! Сидит, бывало, смотрит на меня из угла, так жалко станет его,
хотелось бы приласкать, а потом и думаешь про себя: «приласкаешь, а он опять напьется», только строгостию сколько-нибудь и удержать можно
было.
Раскольникову давно уже
хотелось уйти; помочь же ему он и сам думал. Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на молодого
человека. Идти
было шагов двести — триста. Смущение и страх все более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому.
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к
людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда
людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту
хотелось ему вздохнуть в другом мире, хотя бы в каком бы то ни
было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
Вы вот изволите теперича говорить: улики; да ведь оно, положим, улики-с, да ведь улики-то, батюшка, о двух концах, большею-то частию-с, а ведь я следователь, стало
быть слабый
человек, каюсь:
хотелось бы следствие, так сказать, математически ясно представить,
хотелось бы такую улику достать, чтобы на дважды два — четыре походило!
Дико́й. Отчет, что ли, я стану тебе давать! Я и поважней тебя никому отчета не даю. Хочу так думать о тебе, так и думаю. Для других ты честный
человек, а я думаю, что ты разбойник, вот и все.
Хотелось тебе это слышать от меня? Так вот слушай! Говорю, что разбойник, и конец! Что ж ты, судиться, что ли, со мной
будешь? Так ты знай, что ты червяк. Захочу — помилую, захочу — раздавлю.
Мне
было стыдно. Я отвернулся и сказал ему: «Поди вон, Савельич; я чаю не хочу». Но Савельича мудрено
было унять, когда, бывало, примется за проповедь. «Вот видишь ли, Петр Андреич, каково подгуливать. И головке-то тяжело, и кушать-то не
хочется.
Человек пьющий ни на что не годен… Выпей-ка огуречного рассолу с медом, а всего бы лучше опохмелиться полстаканчиком настойки. Не прикажешь ли?»
— В кои-то веки разик можно, — пробормотал старик. — Впрочем, я вас, господа, отыскал не с тем, чтобы говорить вам комплименты; но с тем, чтобы, во-первых, доложить вам, что мы скоро обедать
будем; а во-вторых, мне
хотелось предварить тебя, Евгений… Ты умный
человек, ты знаешь
людей, и женщин знаешь, и, следовательно, извинишь… Твоя матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда. Ты не воображай, что я зову тебя присутствовать на этом молебне: уж он кончен; но отец Алексей…
— Да, — начал Базаров, — странное существо
человек. Как посмотришь этак сбоку да издали на глухую жизнь, какую ведут здесь «отцы», кажется: чего лучше?
Ешь,
пей и знай, что поступаешь самым правильным, самым разумным манером. Ан нет; тоска одолеет.
Хочется с
людьми возиться, хоть ругать их, да возиться с ними.
— Да я полагаю, — ответил Базаров тоже со смехом, хотя ему вовсе не
было весело и нисколько не
хотелось смеяться, так же как и ей, — я полагаю, следует благословить молодых
людей. Партия во всех отношениях хорошая; состояние у Кирсанова изрядное, он один сын у отца, да и отец добрый малый, прекословить не
будет.
— Браво! браво! Слушай, Аркадий… вот как должны современные молодые
люди выражаться! И как, подумаешь, им не идти за вами! Прежде молодым
людям приходилось учиться; не
хотелось им прослыть за невежд, так они поневоле трудились. А теперь им стоит сказать: все на свете вздор! — и дело в шляпе. Молодые
люди обрадовались. И в самом деле, прежде они просто
были болваны, а теперь они вдруг стали нигилисты.
Самгин сел, пытаясь снять испачканный ботинок и боясь испачкать руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней. В комнате сгущался кисловатый запах.
Было уже очень поздно, да и не
хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не
хотелось видеть
человека, все равно — какого.
Самгин слушал рассеянно и пытался окончательно определить свое отношение к Бердникову. «Попов, наверное, прав: ему все равно, о чем говорить». Не
хотелось признать, что некоторые мысли Бердникова новы и завидно своеобразны, но Самгин чувствовал это. Странно
было вспомнить, что этот
человек пытался подкупить его, но уже являлись мотивы, смягчающие его вину.
— Ведь вот я — почему я выплясываю себя пред вами? Скорее познакомиться
хочется. Вот про вас Иван рассказывает как про
человека в самом деле необыкновенного, как про одного из таких, которые имеют несчастье
быть умнее своего времени… Кажется, так он сказал…
Самгину казалось, что становится все более жарко и солнце жестоко выжигает в его памяти слова, лица, движения
людей.
Было странно слышать возбужденный разноголосый говор каменщиков, говорили они так громко, как будто им
хотелось заглушить крики солдат и чей-то непрерывный, резкий вой...
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим
человеком, как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже
хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
—
Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, — сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое белье на крепком теле циркового борца. — Разумеется,
людям придется вести борьбу на два фронта, — внушительно говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. — Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят народ снова до пугачевщины, как
было на юге, и против анархии отчаявшихся.
— Я нахожу интересных
людей наименее искренними, — заговорил Клим, вдруг почувствовав, что теряет власть над собою. — Интересные
люди похожи на индейцев в боевом наряде, раскрашены, в перьях. Мне всегда
хочется умыть их и выщипать перья, чтоб под накожной раскраской увидать
человека таким, каков он
есть на самом деле.
— Тоже вот и Любаша: уж как ей
хочется, чтобы всем
было хорошо, что уж я не знаю как! Опять дома не ночевала, а намедни, прихожу я утром, будить ее — сидит в кресле, спит, один башмак снят, а другой и снять не успела, как сон ее свалил.
Люди к ней так и ходят, так и ходят, а женишка-то все нет да нет! Вчуже обидно, право: девушка сочная, как лимончик…
В течение пяти недель доктор Любомудров не мог с достаточной ясностью определить болезнь пациента, а пациент не мог понять, физически болен он или его свалило с ног отвращение к жизни, к
людям? Он не
был мнительным, но иногда ему казалось, что в теле его работает острая кислота, нагревая мускулы, испаряя из них жизненную силу. Тяжелый туман наполнял голову,
хотелось глубокого сна, но мучила бессонница и тихое, злое кипение нервов. В памяти бессвязно возникали воспоминания о прожитом, знакомые лица, фразы.
После первого акта публика устроила Алине овацию, Варвара тоже неистово аплодировала, улыбаясь хмельными глазами; она стояла в такой позе, как будто ей
хотелось прыгнуть на сцену, где Алина, весело показывая зубы, усмехалась так, как будто все
люди в театре
были ребятишками, которых она забавляла.
По ласкающему взгляду забавного
человека было ясно: ему очень
хочется, чтоб Самгин пошел с ним, и он уже уверен, что Самгин пойдет.
— Скучно
быть умниками, — не сразу ответила Варвара и прибавила, вздохнув: —
Людям хочется безумств…
Думать о Макарове не
хотелось; в конце концов он оставил впечатление
человека полинявшего, а неумным он
был всегда.
В общем все это
было очень интересно, и
хотелось понять: что объединяет этих, столь разнообразных
людей?
Он взял ее руки и стал целовать их со всею нежностью, на какую
был способен. Его настроила лирически эта бедность, покорная печаль вещей, уставших служить
людям, и
человек, который тоже покорно, как вещь, служит им. Совершенно необыкновенные слова просились на язык ему,
хотелось назвать ее так, как он не называл еще ни одну женщину.
— Ничего, поскучай маленько, — разрешила Марина, поглаживая ее, точно кошку. — Дмитрия-то, наверно, совсем книги съели? — спросила она, показав крупные белые зубы. — Очень помню, как ухаживал он за мной. Теперь — смешно, а тогда — досадно
было: девица — горит, замуж хочет, а он ей все о каких-то неведомых
людях, тиверцах да угличах, да о влиянии Востока на западноевропейский эпос! Иногда
хотелось стукнуть его по лбу, между глаз…
Захотелось сегодня же, сейчас уехать из Москвы.
Была оттепель, мостовые порыжели, в сыроватом воздухе стоял запах конского навоза, дома как будто вспотели, голоса
людей звучали ворчливо, и раздирал уши скрип полозьев по обнаженному булыжнику. Избегая разговоров с Варварой и встреч с ее друзьями, Самгин днем ходил по музеям, вечерами посещал театры; наконец — книги и вещи
были упакованы в заказанные ящики.
Идя по Дворцовой площади или мимо нее, он видел, что лишь редкие прохожие спешно шагают по лысинам булыжника, а
хотелось, чтоб площадь
была заполнена пестрой, радостно шумной толпой
людей.
Не
хотелось смотреть на
людей,
было неприятно слышать их голоса, он заранее знал, что скажет мать, Варавка, нерешительный доктор и вот этот желтолицый, фланелевый
человек, сосед по месту в вагоне, и грязный смазчик с длинным молотком в руке.
Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон
человека, которому дорога только правда, какова бы она ни
была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно каждый раз, когда вспоминает о царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень
хотелось напугать
людей, и он делал это с наслаждением.
Когда мысли этого цвета и порядка являлись у Самгина, он хорошо чувствовал, что вот это — подлинные его мысли, те, которые действительно отличают его от всех других
людей. Но он чувствовал также, что в мыслях этих
есть что-то нерешительное, нерешенное и робкое. Высказывать их вслух не
хотелось. Он умел скрывать их даже от Лидии.
Мысли
были новые, чужие и очень тревожили, а отбросить их — не
было силы. Звон посуды, смех, голоса наполняли Самгина гулом, как пустую комнату, гул этот плавал сверху его размышлений и не мешал им, а
хотелось, чтобы что-то погасило их. Сближались и угнетали воспоминания, все более неприязненные
людям. Вот — Варавка, для которого все
люди — только рабочая сила, вот гладенький, чистенький Радеев говорит ласково...
— Конечно, мужик у нас поставлен неправильно, — раздумчиво, но уверенно говорил Митрофанов. — Каждому
человеку хочется быть хозяином, а не квартирантом. Вот я, например, оклею комнату новыми обоями за свой счет, а вы, как домохозяева, скажете мне: прошу очистить комнату. Вот какое скучное положение у мужика, от этого он и ленив к жизни своей. А поставьте его на собственную землю, он вам маком расцветет.
Не первый раз Клим видел его пьяным, и очень
хотелось понять: почему этот сдобный, благообразный
человек пьет неумеренно.
— Уж-жасные
люди, — прошипел заика: ему, видимо, тоже
хотелось говорить, он беспокойно возился на диване и, свернув журналы трубкой, размахивал ею перед собой, — губы его
были надуты, голубые глазки блестели обиженно.
Настроение Самгина двоилось:
было приятно, что
человек, которого он считал опасным, обнажается, разоружается пред ним, и все более настойчиво
хотелось понять: зачем этот кругленький, жирно откормленный
человек откровенничает? А Тагильский ворковал, сдерживая звонкий голос свой, и все чаще сквозь скучноватую воркотню вырывались звонкие всхлипывания.
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно
быть, в разных концах города. Паузы между выстрелами
были тягостнее самих выстрелов, и
хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы
людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился к столу,
пил чай, неприятно теплый, ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова...
А ей
было еще мучительнее. Ей
хотелось бы сказать другое имя, выдумать другую историю. Она с минуту колебалась, но делать
было нечего: как
человек, который, в минуту крайней опасности, кидается с крутого берега или бросается в пламя, она вдруг выговорила: «Обломова!»
Между тем
есть, может
быть, и очень довольно
людей почтенных, умных и воздержных, но у которых (как ни бьются они) нет ни трех, ни пяти тысяч и которым, однако, ужасно бы
хотелось иметь их.
— Покойник. Оставим. Вы знаете, что не вполне верующий
человек во все эти чудеса всегда наиболее склонен к предрассудкам… Но я лучше
буду про букет: как я его донес — не понимаю. Мне раза три дорогой
хотелось бросить его на снег и растоптать ногой.
И поцеловала меня, то
есть я позволил себя поцеловать. Ей видимо
хотелось бы еще и еще поцеловать меня, обнять, прижать, но совестно ли стало ей самой при
людях, али от чего-то другого горько, али уж догадалась она, что я ее устыдился, но только она поспешно, поклонившись еще раз Тушарам, направилась выходить. Я стоял.
— Не знаю; не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно
быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то
есть в одном случае святая истина, а в другом — ложь. Я только знаю наверно одно: что еще надолго эта мысль останется одним из самых главных спорных пунктов между
людьми. Во всяком случае, я замечаю, что вам теперь танцевать
хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня как раз сегодня утром ужасно много дела взвалили… да и опоздал же я с вами!
Стали потом договариваться о свите, о числе
людей, о карауле, о носилках, которых мы требовали для всех офицеров непременно. И обо всем надо
было спорить почти до слез. О музыке они не сделали, против ожидания, никакого возражения; вероятно, всем, в том числе и губернатору,
хотелось послушать ее. Уехали.
Люди стали по реям и проводили нас, по-прежнему, троекратным «ура»; разноцветные флаги опять в одно мгновение развязались и пали на снасти, как внезапно брошенная сверху куча цветов. Музыка заиграла народный гимн. Впечатление
было все то же, что и в первый раз. Я ждал с нетерпением салюта: это
была новость. Мне
хотелось видеть, что японцы?
Даже на тюремном дворе
был свежий, живительный воздух полей, принесенный ветром в город. Но в коридоре
был удручающий тифозный воздух, пропитанный запахом испражнений, дегтя и гнили, который тотчас же приводил в уныние и грусть всякого вновь приходившего
человека. Это испытала на себе, несмотря на привычку к дурному воздуху, пришедшая со двора надзирательница. Она вдруг, входя в коридор, почувствовала усталость, и ей
захотелось спать.